— Гляди! баско как.
— Што, опять? — говорил писарь.
— Опять. Ты возьми и пищи тут.
— Да я почем знаю!
Так как писарь в книги ничего не вносил без указаний отца, то за месяц перед тем, как ехать к благочинному, он брал с собой дьячка и писаря с книгами и вписывал в них, что нужно было, в домах обывателей, причем, конечно, обыватели даром не отделывались, и барыши делились на писаря, отца и дьячка, который, впрочем, все отдавал отцу. Благочинный очень много брал за метрики, так что отец ворочался иногда из города без копейки и без хлеба.
Дьячок Сергунька жил в нашем доме, в той избе, в которой жил отец до посвящения в священники. Он был пьяница, буян, драчун и при всем этом трус, глуп и бессилен, но человек зато честный. За это и за то, что он помогал отцу, отец любил его; без него не ел и не пил водки, пива или браги, тогда, когда Сергунька был налицо. Сергунька даже и в город постоянно ездил с отцом. Если у обоих были деньги или много пива или браги, то они сзывали обывателей к себе в дом и поили их на славу; с своей стороны, и обыватели по мере средств своих угощали их.
Отец даже обещался Сергуньку сделать попом вместо себя и просил об этом благочинного, но тот говорил: посмотрим. Да и к тому же, ты еще не умер… А впрочем, прибавлял он, нынче едва ли твоего дьячка посвятят в священники, потому что ныне на эти места определяют ученых.
Мать у меня была смирная, забитая, простая женщина. С крестьянами она траву косила, ходила к ним, и те ходили к ней вечеровать. Соберется эдак женщин шесть, сидят около зажженной лучины, прядут кудель, что-нибудь говорят или песни поют. Мать в детстве хорошо читала; вычитала она много о житии святых, и эти жития рассказывала женщинам. Теперь же она ничего не читала, потому что нечего было читать. Случится у кого-нибудь беда, идет к ней женщина и воет:
— Васильевна!.. сам помират… ох!.. ох!..
Погорюет с ней мать и запечалится.
— Эко дело, Сидорыча-то нет… А то ужо возьми ключ-то от церкви да свези его туда.
— Боязно тожно будет.
— Без этого нельзя. Начальство узнает — две беды вам будет, и Сидорычу беда будет.
— Нет, уж мы как-нибудь.
— А не то, свезите на кладбище, поп после отпоет.
— Матушка ты моя! — скажет женщина и поклонится матери в ноги.
Она давала крестьянкам муки, хлеба, семян для огородных овощей, а главное — лечила их травами и деревянным маслом. Иногда больные выздоравливали.
Отец часто колачивал мать ни за что ни про что. Бывало, дерутся отец и дьячок. Так и кажется, что который-нибудь из них зашибет другого. Подойдет мать и слезно упрашивает их перестать — поколотят и ее.
Так, когда отец был дома, она постоянно ходила в синяках. Плакала моя бедная мать много и только крестьянкам высказывала свое горе, но и у них нелегко было на душе…
Трезвый отец ее не бил, а при гостях или в гостях, наливая ей рюмку водки, говорил весело:
— Ну-ко, Настька, цып-цып!
— Убирайся ты, пьяница! — говорила мать.
— Ну, пей, молодуха; не то под порог брошу!
— Убирайся ты, олень большорогой!
— Ой ты, курочка-мохноножка!
Мать выпивает рюмку, кашляет, отец подходит к ней и любезно колотит ее в спину, приговаривая:
— Подавилась попадья, подавилась, а мы укладываем.
Это забавляло гостей, они говорили: «Какой совет у попа с попадьей!» Несмотря на жестокое обращение отца с матерью, мать, кажется, любила отца. Это я заключаю из того, что, бывало, когда нет дома отца недели две, она вся измучится: долго сидит по вечерам, долго не спит и охает: «Где же это Сидорыч? Уж не заели ли его медведи? Ведь не говорила ли я: не ходи, не ходи; скоро сорокового убьешь, на сорок первом несдобровать… А то вон в какую грозу ушел пьяный. И Сергуньки-то нет ведь». И чуть только заслышит она песню или голос, ей думается: это Сидорыч… И она будит нас. Но отец часто приходил после этого недели через две.
Дьячка Сергуньку она не любила: она говорила, что он расстраивал отца, и отец до его приезда был ласковее с ней.
На девятом году мать стала учить меня и брата грамоте, как умела. Я быстро понимал, но с братом она долго возилась. Дьячок учил нас петь, но в пении я был плох, и когда я пел неладно, он, теребя мое ухо, говорил: учись, учись, попом будешь.
Нет, уж я не буду. Пусть он будет, — говорил я, указывая на брата, и злился почему-то на дьячка.
Наступил мне десятый год. Летосчисление мое считалось с именин, потому что ни отец, ни мать не помнили, которого числа я родился. Время было летнее, жаркое. Я играл с ребятами на улице, а отец ходил по грибы. Приходит домой отец с грибами, а дьячок хлебает уху из карасей.
— Гляди-ко, Сергунька, грибы-то! Не в пример лучше твоих толстопузиков.
— Не хвастайся — поганых принес.
— Ох ты, пучеглазый!
Дьячок соскочил с лавки, швырнул на пол наберуху, грибы рассыпались по полу. Он хохотал и скакал на грибах. Это до того разозлило отца, что он долго таскал дьячка за волосы и за бороду. Однако через полчаса отец смирился; мать принесла ему жбан пива, и он, отпив половину, стал хлебать уху, и по мере того, как его разбирало пиво, он начинал ворчать все более и более, говоря, что он еще в первый раз получил такую непростительную обиду, потому что грибы были его любимое кушанье. После обеда отец и дьячок были уже порядочно хмельны и перекорялись друг с другом; мать мотала на клубок шерстяные нитки, а я держал перед ней моток.
— Уж молчал бы! Хорош поп, читать не умеет, — кричал дьячок.
— Поговори ты еще, собака! Кабы я службы не знал, не сделали бы попом.
— Ох ты? Да тебя вовсе не посвящали; тебе мерещилось, а ты и взаправду… Тебя расстригали.