Вскоре после моих крестин умер и знаменский священник: он объелся грибов. Отец сильно запечалился, как он говорил. Он жил дружно с священником, и священник в ссорах всегда уступал отцу. Привез отец из города благочинного, который в наше село никогда дотоле не заглядывал. Подивился благочинный тому, что в селе церковь деревянная, похожая на часовню, нет колокола, образов всего только восемь, риза одна холщовая. Стал благочинный служить обедню с соборным городским дьяконом: на клиросе пели мой отец и дядя, только дядя службу знал хорошо и больше заставлял отца молчать, что отцу очень не нравилось. Церковь была полна народу, сошедшего больше из любопытства. После похорон, за обедом, отец стал просить благочинного сделать его попом.
— Да ты, что есть, и часы читать не умеешь, — сказал благочинный.
— Умею… А уж я тебе как много буду благодарен, — и поклонился отец в ноги благочинному: а это нравилось благочинному.
— Ну, приезжай в город; брат поучит тебя.
— Брат! Да я ему все волосы выдергаю… Штоб ему меня учить! — горячился отец. Дядя стал подсмеиваться над отцом, а когда теща отца дала благочинному тридцать рублей на ассигнации, и благочинный сказал отцу: ты будь в надежде — все сделаю, — то дядя сказал благочинному: вы неправильно это, не по закону…
— Што? — спросил сердито благочинный.
— Это место по закону мне следовает.
— Ишь, какой забияка! Так вот те приказ: быть у брата в дьячках.
— Упаси меня мать пресвята богородица, штобы я с таким лешаком да в одном селе стал жить! — закричал отец.
Когда благочинный лег спать, то дядя подошел к отцу и, сказав ему: подлец! — вдруг ударил его по лицу. Это отца привело в ярость, но он сдержался и вытолкал дядю на улицу, сказав: хоть хуже тебя буду, а знаться с тобой не хочу после этой оказии.
С той поры отец не мог без злобы говорить о брате, и между братьями была во всю жизнь такая вражда, что когда отец в городе попадался навстречу брату, тот плевал чуть не в лицо отцу и обходил его стороной, а отец пугал его кулаками. Семейства отца и дяди не кланялись друг другу и всегда со злобой рассуждали друг про друга. Тетку Матрену тоже довели до того, что она перестала ходить к дяде, а соборный дьякон, муж тетки, так давил его, что он принужден был переехать в горный завод, где он женился и умер на сорок пятом году дьяконом.
Месяца через два после смерти Знаменского священника потребовали отца в город Подгорск, отстоящий от Березова в ста верстах. Благочинный сказал отцу, что его требует архиерей на посвящение его в священники. Отец очень обрадовался этому, поклонился в ноги благочинному и два дня брал уроки у мужа тетки, но запомнил очень немного. Он никогда не видел архиерея, и его ужасно пугало то, как он предстанет перед такое лицо. Съездил он в село за рясой, забрал все деньги, какие у него были, взял с собой лукошко яиц, кадушку с топленым маслом и поехал в Подгорск, о котором он знал по слухам.
Воротился он домой через месяц и вот что рассказывал нам и чем хвастался всю жизнь.
«Из Березова в Подгорск поехали со мной один кутейник, востроглазый такой парень, да еще какой-то поп. Смеются они надо мной, зачем на мне армяк надет, шапка мужицкая и лапти… Ну, да я их пугнул; Всю дорогу они пугали меня архиереем, а у меня у самово все нутро всю дорогу ворочало так больно, так больно… Потом, как приехали в этот Подгорск, я диву дался: город больше Березова, а церквей сколько!.. А я допрежь думал, только на свете и есть один город Березов… Кутейник позвал меня к себе, ну, я и поехал, а у него в горнице пятеро кутейников было, да один дьякон какой-то. Тут я с ними баско назюзился, потому они мне понравились, и вино у них лучше березовского. А утром меня растолкали: архирей приехал; иди, покажись ему… Баяли, как он… приехал ночью, во все колокола звонили. Ну, просто душа в пятки ушла! Стал запрягать лошадь, так не велят. Взял кадушку масла да лукошко яиц, забранили: он те, бают, даст за это… Однако, я таки понес, а он жил у тамошнего благочинного. Ну, просто душа в пятки ушла! Полезаю в избу: „А где, баю, владыко?..“ А меня уж научили, как архирея называть, только я первое-то слово не мог выговорить. — Ну, там опросы пошли, хохотали сколь надо мной. Поди, бают, к набольшему дьякону, и дорогу показали. Я пошел… Сердитый такой, хайло у него побольше моево… Што, бает, тебе? — Я, баю, Никола Знаменский. — Кто? спрашивает. Кое-как растолковались… — Отчево, бает, ты без рясы? Я баю: а пошто ряса? — Он как закричит; я ему хотел было дать масла — так не берет: „Мы, бает, эту дрянь не берем, нам, бает, девать ее некуда. Давай деньги“. Ну, дал я ему десять рублев — и спасибо не сказал. — Ну, бает, я иду к самому владыке, айда со мной… Мурашки забегали, просто беда! и я кое-как опамятовался, как очутился в хорошей горнице. Вот горница! и нигде такой я отроду не видывал, а этих дьячков да попов — и! беда!! А большой дьякон даже и не поклонился им, так и ушел в другую горницу. Вот забился я в уголок, боязнь маленько прошла… Дьячки и попы шепчутся, крякают, бумажки читают, деньги считают, а какие-то баские парнишки то и дело бегают па горнице; какие-то кутейники, высокие и невысокие, руки в боки, глаза в потолки, ходят и покеркивают… Ничего я такого отроду не видывал. Уж дивился я, дивился, об архирее позабыл — больно уж баско стоять-то было. Только вдруг выходит из дверей набольшой дьякон, и как гаркнет — куда те медведь какой: Николай Попов? — Я вздрогнул. Поглядел на него; а он опять: — иди сюда… Ну, я просто убежать хотел. Уж не помню, как я очутился в пребаской комнате: пол это, знаешь, светлый, как лед, а стены — и сказать не умею… Только вдруг выходит откуда-то монах с большим дьяконом и спрашивает: который? — Этот, указывает на меня большой дьякон и машет мне рукой, а я трясусь, тронуться с места не смею, а он машет… А владыко идет ко мне, я и бух в ноги ему… — Встань, говорит мне владыко, а я стукаюсь лбом об пол, а он бает: встань… Нечего делать, боязно, а встал, он меня перекрестил… „Умеешь служить?“ — спросил он меня… Все, баю, умею, а сам промеж себя думаю: не спрашивай ты меня, ради Христа. Господи Иисусе, спаси-помилуй; большому дьякону все деньги отдал… А он глядит на меня, большой дьякон мне глазами мигает, а я ни жив ни мертв. Уж я, кажись, сколько медведей видел, а никогда так не было боязно, как тут. „Сколько у вас в селе прихожан?“ — спрашивает владыко; я плохо понял и сбаял: чево? Владыко рассмеялся, а мне легче стало, я уж бойчае стал. „Кто у вас прихожане?“ — „У нас-то?“ — „Да“. — „А всяки… кто их знает“. Потом он говорит большому дьякону: знает ли он службу? — Знает, сказал тот и назвал его первенством. „Приготовь его… А ты завтра будешь посвящен в дьяконы“. Я и баю: а што ж благочинный баял: в попы? А большой дьякон и глазами, и ртом, и всяко изгиляется, так что мне смешно стало. Владыко и бает: што с тобой? — Да вон, батшко-владыко, большой дьякон уж больно смешно глазами да ртом изгиляется. Поглядел на большого дьякона владыко сердито и сказал: завтра ты будешь дьякон, а после завтра поп… Я ему опять в ноги… А как вышел оттоль, совсем ровно другой стал: весело не весело, а так уж што-то особенное, што и сказать не умею. А эти дьячки и попы, как вороны, стали лезти ко мне: што, бают, ничего?.. што сказал? А кои напросились вина выпить.